Том 6. Живые лица - Страница 51


К оглавлению

51

Но потом вдруг:

...

«Пирожка бы… Творожка бы…»

О дочерях писал; какие они, как за ним ухаживают: «На руки меня берет с постели, как ребенка, и на другую кровать, рядом, перекладывает, пока ту поправляют. Говорит, что я легкий стал, одни кости. Да ведь и кости весят что-нибудь…»

О жене – кажется, ни разу, ни слова. Он и раньше о ней не говорил в письмах. Мы, впрочем, знали, что она всегда при нем, тоже полунедвижимая, и что он вечно думает о куске – для нее.

Эти письма, писанные дочерью, до такой степени сам Розанов, что странно было видеть чужой почерк. Розанов в расцвете своих душевных сил? Нет, просто он, в том самом расцвете, в каком был всегда, единственный, неоценимый, неизменяемый. Одно разве: в предпоследние годы его бесчисленные мыслеощущения, его «да – нет», с главным, поверх выплывшим ощущением «холода – смерти» – были уже так заострены, что куда же дальше? И однако они еще обострились, отточились; дошли до колющей тонкости, силы и яркости.

Ледяные воды поднимались к сердцу.

7
Слова любви

– Розанов нашел приют в Троице-Сергиевской Лавре в тяжелую минуту. Очень хорош с Ф[лоренским], который его не покидает. Семья такая православная. Да, вот он и пришел к христианству.

Так стали говорить о нем. И рассуждали, и доказывали.

– Ведь это еще с тех пор началось, его коренная перемена, со статей против евреев. Какой был юдофил. А вот – дружба с Ф[лоренским] и, параллельно, отход от евреев; обращение к христианству, к православию, переезд в Лавру…

Это говорили люди, судя Розанова по-своему, – во времени. И было, с их точки зрения, правильно, и было похоже на правду.

А что – на самом деле? Посмотрим.

...

«Услуги еврейские, как гвозди в руки мои, ласковость еврейская, как пламя, обжигает меня.

Ибо, пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо обвеянный этой ласковостью задохнется и сгниет мой народ».

Не написано ли это уже во время «поворота», уже под влиянием Ф[лоренского], не в Лавре ли? О нет! до войны, до Ф[лоренского]; в самый разгар того, что звали розановским безмерным «юдофильством». В «Лавре» же, в последние месяцы, вот что писалось – выговаривалось:

...

«Евреи – самый утонченный народ в Европе…» «Все европейское как-то необыкновенно грубо, жестко сравнительно с еврейским…» «И везде они несут благородную и святую идею „греха“ (я плачу), без которой нет религии… Они. Они. Они. Они утерли сопли пресловутому человечеству и всунули ему в руки молитвенник: на, болван, помолись. Дали псалмы. И чудная Дева – из евреек. Что бы мы были, какая дичь в Европе, если бы не евреи». Социализм? но «ведь социализм выражает мысль о „братстве народов“ и „братстве людей“, и они в него уперлись…».

Переменился Розанов? Забыл свое влюбленное притягивание к евреям под «влиянием» Ф[лоренского]? Это – о евреях. Ну, а христианство? Православие? Кто Розанов теперь? Что он пишет теперь, в Лавре?

...

«Ужас, о котором они не догадываются, больше, чем он есть: что не грудь человеческая сгноила христианство, а что христианство сгноило грудь человеческую». «Попробуйте распять Солнце, и вы увидите, который Бог». «Солнце больше может, чем Христос, и больше Христа желает счастья человечеству…»

Что же это такое? Что скажем?

Ничего. Розанов верен себе до конца. Он верен и любви своей ко Христу. Тайной, но чем глубже «долина смертной тени», тем чаще молнии прорывов любви. Вот один из этих прорывов, за 6 лет до смерти:

...

«…все ветхозаветное прошло, и настал Новый Завет». «Впервые забрезжило в уме. Если Он – Утешитель: то как хочу я утешения; и тогда Он – Бог мой. Неужели?

Какая-то радость. Но еще не смею. Неужели мне не бояться того, чего я с таким смертельным ужасом боюсь; неужели думать: встретимся! Воскреснем! И вот Он – Бог наш! И все – объяснится.

Угрюмая душа моя впервые становится на эту точку зрения. О, как она угрюма была, моя душа…

Ужасно странно.

Т. е. ужасное было, а странное наступает.

Господи: неужели это Ты. Приходишь в ночи, когда душа так скорбела…»

И ничего, совсем ничего, что потом, из монастыря, почти на одре смерти, пишет: «Христианство сгноило грудь человеческую». Он тут же возвращается:

...

«Душа восстанет из гроба; и переживет, каждая душа переживет, и грешная, и безгрешная, свою невыразимую „песнь песней“. Будет дано каждому человеку по душе этого человека и по желанию этого человека. Аминь».

Всегда возвращается; всегда – он, до конца – он, нашими законами не судимый, им неподклонный.

Вот почему не нужны, узки размышления наши о том, стал или не стал Розанов «христианином» перед смертью, в чем изменился, что отверг, что принял.


Звонок по телефону:

– Розанов умер.

Да, умер. Ничего не отверг, ничего не принял, ничему не изменил. Ледяные воды дошли до сердца, и он умер. Погасло явление.

Вот почему показалось нам горьким мучительное, длинное письмо дочери, подробно описывающее его кончину, его последние, уже безмолвные дни. Кончину «христианскую», самую «православную», на руках Ф[лоренского], под шапочкой Преподобного Сергия.

Что могла шапочка изменить, да и зачем ей было изменять Розанова? Он – «узел, Богом связанный», пусть его Бог и развязывает.

Христианин или не христианин – что мы знаем? но верю, и тогда, когда лежал он совсем безмолвный, безгласный, опять в уме вспыхнули слова любви:

51