В Петербурге жизнь шла странная, – стыдная. Все чувствовали, что наваливается что-то на плечи и тяжелеет. Думу созывали редко, с вечными отсрочками. Когда созовут, наконец, – думское колесо вертится в пустоте. Дела делаются там, за стенами маленького Аниного домика. И немножко на Троицкой, где Гришка принимает министров, облеченный в белую хламиду. Наиболее усердные целуют полу этой хламиды. Губы не отвалятся, а уж все равно, – раз Гришка, то почему не в хламиде? А раз в хламиде – почему и не приложиться к ней? Кто сказал «А» – почему ему не дойти и до «Z»?
Все же хламида – знак, что Распутин и в трезвое время, дома, не совсем нынче выходит из перегара. Ему хочется все большего, все большего «почета». Зудит что-нибудь выдумать самому. Хламиду выдумал. Пусть видят и чувствуют.
На Хвостова мы все, зная его, смотрели сначала с презрительным равнодушием. Потом стали ждать какого-нибудь скандального выверта. Уж очень пошла сильная чепуха. Филеры Хвостова следили за филерами, приставленными к Распутину, последним был отдан приказ следить за хвостовскими. Кончилось тем, что все столкнулись лбами, потом подружились, потом все так перепутались, что ни один уже не знал хорошенько, за кем следить.
Но Распутин был покоен. Ночами дебоширил, драл нос и безобразничал вволю, кочуя из одного притона в другой. К утру его привозили замертво из последнего, самого низкосортного – домой. Проспавшись, прочухавшись, умывшись, а то и в баньку съездив, он начинал свой день: министры, дамы, просители, цветы, еще дамы, опять министры, снова дамы… Это, конечно, если его по телефону не требовали в Царское или если Аня самолично за ним не являлась.
В Маленьком Домике – новая горячая работа: выбор премьера. Как ни тянули со слабеющим «стариком» – нет, видно, пора погадать о заместителе.
Распутин останавливается на Штюрмере. Человек пожилой, старцу Горемыкину не будет обидно; известный, почтительный, давно около ходит, богат, а уж как благодарен-то будет…
...«Душка, возьми Штюрмера, он настоящий человек. Наш Друг так сказал. Он очень ценит нашего Друга, а это большая вещь…»
С каждым месяцем царь податливее, исполнительнее.
Царица, положим, не скупится на повторения и настояния, но как-то все происходит быстрее. В январе (16 г.) царь приезжает домой и в десять дней, безмолвно, успевает поставить свой штемпель на всех решениях Маленького Домика: «старец» Горемыкин удален, Штюрмер назначен. Тут же, кстати, выгнаны неугодные Питириму епископы («наглые животные!»). Сообщены «конфиденциально» военные планы, в больших подробностях: куда будет послана артиллерия, идет ли гвардия «к югу от Келлера», какие где силы остаются «для защиты левого фланга» и т. д. Сомневаюсь, чтобы осовелый от пьянства Гришка мог все с точностью запомнить; но кое-что, наверно, запомнил. Вскоре он зачем-то стал требовать назначения генерала Иванова. И царица принимается за свой благодарный труд: «Подумай, подумай, подумай о генерале Иванове…» «Что же насчет Иванова? Наш Друг так хочет, чтоб он был назначен…» (Конечно, исполнено.)
Со Штюрмером, новым премьером, «правительство маленького домика» переживает медовый месяц. Штюрмер у царицы с докладами каждый день.
Кто – Штюрмер? Лет 12–15 тому назад он – ярославский губернатор. И тогда уже немолодой, высокий, ширококостный, в белом военном кителе, любезный, гостеприимчивый – производил он скорее приятное впечатление, хотя немножко двойственное. Он видимо хотел показать себя перед «петербургскими писателями» прежде всего культурным человеком. Мягко либеральничал.
Но при этом – подчеркнутое тяготение к церквам, священникам, вообще к «православию». Немецкая фамилия и отдаленное немецкое происхождение видимо мучили его: они мешали, думал он, его карьере. И он старался играть русского коренного аристократа. На стене растреллиевских губернаторских покоев висели под стеклом, напоказ, масонские знаки «прадеда». В драгоценном альбоме автографов – «фамильном» – имелись записи русских царей и даже самой Екатерины…
«Немецкая тень» преследовала его воображение; отсюда и русофильство сугубое, и подчеркнутое православное благочестие.
Нам как раз случилось присутствовать при приеме знаменитого тогда о. Иоанна Кронштадтского (его впоследствии называли «Распутиным Александра III», но это неверно и несправедливо: у о. Иоанна, при всей бессознательности и грубоватости, было другое ядро; в голубых, рассеянных глазах светилась наивная, детская праведность).
Мы ездили со Штюрмером и о. Иоанном по всем домам, куда о. Иоанна звали. Видели человеческие волны, заливающие о. Иоанна. Удивительное зрелище. Но и Штюрмер был любопытен. Какое смирение, какое благоговение! Весь – елей.
На пышных званых обедах своих – он совсем другой. Знающий себе цену сановник. Мягкие, придворные манеры… Но какое окружение! Один Гурлянд, вечный его фаворит, чего стоил. Этого Гурлянда он довлек до своего премьерства и тотчас посадил на тепленькое местечко, уволив 25 лет служившего там человека. Царица и та удивилась.
Мы прозвали его тогда «лукавый царедворец». Он таким и остался, попав в премьеры. И если в конце концов не пришелся, то лишь потому, что безумие этого исключительного Двора даже его захлестнуло. Чтобы приспособиться, мало тонкого или даже грубого лукавства, надо самому быть сумасшедшим.
Штюрмер же все-таки пытался действовать по расчету. Полагал, что если существует, к несчастью, Дума, то разумнее бороться с ней исподволь, а не лезть нахрапом с дубиной. Понимая положение, он заискивает у Распутина и льстит царице, грубо, как ребенку, поддакивая. Но гнет к умеренности, действует с осторожностью. Это грубое лукавство долго спасало его. Не спасло… Запутался и сам махнул рукой. Царица, незадолго до его отставки, в конце 16-го года, замечает: «Он давно не видел нашего Друга – и потерял точку опоры».